Стих на английском с днем учителя поздравления с


английском Генрих Николаевич Волков

Тебя, как Первую любовь...

КНИГА О ПУШКИНЕ:

ЛИЧHОСТЬ, МИРОВОЗЗРЕНИЕ, ОКРУЖЕНИЕ

Автор предпринимает попытку воссоздать социально-психологический портрет поэта А. С. Пушкина, вскрыть истоки формирования его мировоззрения, показать, чем обязана Россия многогранному гению Пушкина.

СОДЕРЖАНИЕ

Несколько предварительных замечаний

"Удивительный Александр Сергеевич"

"Лицейская республика"

"Друзья мои..."

"Я ударил об наковальню русского языка..."

"...Клии страшный глас"

"История народа принадлежит поэту"

Пушкин и Чаадаев. Высокое предназначение России "Это русский человек... через двести лет"

"Дружина ученых и писателей..."

"Мой Requiem меня тревожит"

"...России сердце не забудет!"

НЕСКОЛЬКО ПРЕДВАРИТЕЛЬНЫХ ЗАМЕЧАНИЙ

Если применить к Пушкину классический образ - "солнце нашей поэзии", то, как и должно быть в соответствии с законами движения небесных тел, мы оказывались в разные исторические периоды то ближе к нему, то от него дальше. Кажется, что свет его поэзии в разные времена с различной интенсивностью влиял на земную духовную нашу жизнь.

Бывали времена, когда солнце это словно отдалялось и меркло, словно задергивалось дымкой, словно уменьшалось в размерах, - по крайней мере в глазах некоторых. Впервые это произошло еще при жизни Пушкина, в тридцатых годах, когда даже близкие к поэту люди хоронили его талант и говорили об угасании светила. Это случилось затем во времена Писарева и радикально настроенных разночинцев-нигилистов, для которых Пушкин был только помещиком-аристократом, а поэзия его - - началом, недостаточно разрушающим и отрицающим существующий строй. Так было и в предреволюционный период, когда футуристы предлагали бросить Пушкина "с парохода современности".

Наступили времена иные. Никогда еще не переживала наша страна такого всенародного и горячего увлечения Пушкиным, такого взрыва читательской да и писательской любви к нему. Никогда еще не выходило ежегодно столько книг, статей, стихов о Пушкине.

Нередко можно услышать ироническое: "Сейчас пошла мода на Пушкина". Мода - это поветрие, бездумное следование стилям и покроям времени, когда считается "хорошим тоном" сегодня говорить не о Тютчеве и Мандельштаме, как лет десять начал, а именно о Пушкине. Может быть, и такая мода кое-где существует. Но не о ней речь.

Речь идет об устойчивом и нарастающем "тяготении" нашем к Пушкину, как процессе, имеющем мощные импульсы в самой природе нашего общества, нашей культуры.

Не в том ли, в частности, дело, что, став старше, взрослее, мудрее, может быть пережив вместе со страной великие исторические события и перемены, прочувствовав и оценив ту выдающуюся роль и место, которое теперь наша страна занимает в культурном развитии всей человеческой цивилизации, мы - весь советский народ - остро, как никогда, ощущаем потребность "обратиться душой к истокам", как некогда сказал Гете.

С Пушкина, можно сказать, "есть, пошла земля русская", как земля, рождающая великих поэтов и писателей, как земля, самобытными духовными достижениями которой множится достояние всего человечества.

С Пушкиным оформилось и им впервые выразилось в полной мере духовное самосознание народа, то есть осознание богатейших внутренних, нераскрытых сил, талантов, возможностей, которым предстояло вырваться наружу и потрясти мир.

Поэтому Пушкин - не просто один из поэтов наших и не просто величайший русский поэт. Это явление историческое. Это - важнейшая узловая точка в истории развития русской культуры, когда культура эта из замкнутых своих пределов вышла впервые в открытое море мирового искусства, а вслед за тем, под парусами пушкинской поэзии, вырвалась во флагманы.

Нечто удивительное, но, однако, и непреклонное, естественное видится в том, что эстетические, нравственные, гуманистические идеалы поэта оказались ближе и понятнее культуре социалистической, нежели дворцовой или буржуазной. Ни об одном из русских поэтов не написано столько, сколько о Пушкине. И, берусь утверждать, о Пушкине все еще недоговорено, недодумано, быть может, более, чем о ком-либо еще.

Пушкиноведение российское и особенно пушкиноведение советское проделало титаническую работу по исследованию жизни и творчества поэта, собрав, прокомментировав, проанализировав все относящиеся сюда факты.

Мы располагаем глубокими аналитическими трудами выдающихся советских пушкиноведов - П. Е. Щеголева, М. А. Цявловского. Ю. Н. Тынянова, Б. А. Модзалевского, Б. В. ТомашевСкого, М. П. Алексеева, Н. В. Измайлова, С. М. Бонди, Д. Д. Благого и других, - где вскрыты многие особенности творчества поэта и показана его роль в развитии русской культуры. В последние годы много интересного и нового в осмыслении творческого наследия Пушкина дали работы Б. С. Мейлаха, Я. М. Гордина, В. Э. Вацуро, М. П. Еремина, И. М. Тойбина, Т. Г. Цявловской, М. И. Гиллельсона, Н. Я. Эйдельмана...

Но книги о Пушкине всё множатся и не залеживаются на прилавках - так велика потребность наша знать о Пушкине больше, понимать его лучше.

И конечно, нам хочется, чтобы "дым столетий", не отодвинул, не скрыл от нас живого Александра Сергеевича, каким видели и слышали его современники, чтобы не превратился он для нас только в величественный, бронзовый лик. Хочется ощутить "непосредственную близость"

к поэту, которой счастливы были его друзья и знакомые. Хочется явственно увидеть людей, которые его окружали, понять, что это были за характеры и что поэту было в них интересно, какую роль они играли в его жизни.

Что представлял он сам стих на английском с днем учителя поздравления с как личность, многогранно и всесторонне себя проявляющая? Как она отразилась в его творчестве? Как и о чем думал поэт, какими идеями он жил, какие мысли вынашивал? Иначе - каково мировоззрение поэта, его взгляды на мир природы и истории, на все те потрясения и события, которыми так богата была первая треть XIX века?

В этой связи возникают вопросы и далее. Какова та духовная атмосфера, которой жил и дышал поэт, которая электризовала его мысли и чувства. Говоря конкретнее, как повлияли на него могучие интеллектуальные вспышки гениев французской, английской, немецкой мысли конца XVIII - начала XIX века, идеи философские, экономические, политические, утопические? Как отразились и преломились в его духовном облике социально-экономические и политические взгляды представителей передовой русской интеллигенции: Н. М. Карамзина, Н. И. Тургенева, П. И. Пестеля, П. А. Вяземского, М. Ф. Орлова, П. Я. Чаадаева, составлявших ближайшее интеллектуальное окружение поэта? Наконец, какую идейную эволюцию претерпели взгляды самого поэта и как они повлияли на последующую общественную мысль?

Все это, конечно, вопросы не новые, но и далеко еще не до конца освещенные. Для решения их недостаточно усилий одних только литературоведов и филологов, тут требуется объединенный фронт исследователей, совмещение подходов исторического, социологического, философского, экономического, психологического...

Видимо, настало время раздвинуть рамки изучения социально-исторического фона жизни и творчества поэта, включить его личность в более широкий контекст связей и отношений.

Все эти соображения занимали меня, когда я работал над данной книгой. И хорошо, если это отразилось в подходе к теме и способах ее освещения, в стремлении сказать об уже известном по-новому.

Характер читательской аудитории определяет и цели работы, а эта книга обращена к юному читателю.

Она задумана как своего рода введение в мир Пушкина, в мир его жизни и творчества, его мыслей и чувств, его окружения. Мир этот более многогранен и более интересен, чем рисует его школьная программа.

Если, работая над книгой, я и делал "скидку на возраст", то не уходя от сложных проблем (убежден, что нет таких сложных проблем, которые нельзя было бы растолковать любознательному юноше в шестнадцать лет), а стремясь изложить их возможно более ясно и увлекательно.

Хочется надеяться, что читатель сам убедится во всем этом. Теперь же, как воскликнул Пушкин в "Евгении Онегине":

"Вперед, вперед, моя исторья!"1 [Список использованной автором литературы помещен в конце книги на с. 238 - 239]

(УДИВИТЕЛЬНЫЙ АЛЕКСАНДР СЕРГЕЕВИЧ)

"Иной говорит: какое дело критику или читателю, хорош ли я собой или дурен, старинный ли дворянин или из разночинцев, добр ли или зол, ползаю ли я в ногах сильных или с ними даже не кланяюсь, играю ли я в карты, и тому под. - Будущий мой биограф, коли бог пошлет мне биографа, об этом будет заботиться".

(А.ПУШКИН. "ОПРОВЕРЖЕНИЕ НА КРИТИКИ.". "1830 г."

Одно время мне хотелось написать рассказ о том, как в более или менее отдаленном будущем встретятся за одним столом Шекспир и Гете, Пушкин и Есенин, Гейне и Блок, Гегель и Герцен. Встретятся не благодаря пресловутой машине времени и не потому, что вызывание духов станет вдруг делом обыденным, а по другой причине. Благодаря возможностям совершенно объективным, ничего фантастического и спиритуалистического не имеющим.

Есть такие философские категории - опредмечивание и распредмечивание. Ими пользовались Гегель и Маркс. Понять их не так уж сложно.

Труд человека, его деятельность создает некий предмет: хлеб или станок, инженерный проект или поэму. Труд, деятельность - это живой процесс затраты энергии, воли, мысли, фантазии, который "угасает" в созданном предмете. Угасает и воплощается в нем - явно или неявно запечатлевается.

В конце процесса созидания творец нечто утратил, а его творение это нечто приобрело, оно впитало в себя живое пламя человеческого творчества, оно получило благодаря ему и новую жизнь и отныне несет в себе "след" резца мастера, "след" его сноровки, одаренности, гения.

И если Маркс относил сказанное вообще ко всякому акту труда, целесообразной деятельности, то к искусству, поэзии это относится сугубо.

Тут человек запечатлевает в поэтическом создании не только сознательно поставленную цель, но и весь сложный духовный процесс творчества.

В этом произведении остается "след" его души, все оттенки его переживаний, настроений, мыслей; тут, можно сказать, опредмечивается эмоциональный склад личности, характер человека, его отношение к людям, уровень его нравственных ценностей, социальные идеалы... И если это человек низкий и морально нечистоплотный, а пишет о,вещах возвышенных и прекрасных, то ведь все равно себя выдаст. Обязательно выдаст!

Значит, творение художника и поэта - остановленный образ его самого?

А если так, то нельзя ли выявить, реконструировать, оживить образ творца на основе его творений? Нельзя ли, так сказать, распредметить их? Иначе говоря, нельзя ли повернуть вспять тот процесс, который когдато привел к созданию произведения искусства? И теперь уже из произведения воссоздать творца? Из "Реквиема" - Моцарта, из поэмы "Германия. Зимняя сказка" - Гейне, из "Евгения Онегина" и других произведений великого нашего поэта - его живой духовный образ и облик?

А если немножко пофантазировать и представить, что в специально для этого созданную машину закладывается в виде информации все, что было создано гением поэта, и задается программа - реконструировать на этом материале духовный мир поэта, его интеллект, психику, характер, то...

Но стоит ли откладывать этот захватывающий эксперимент до бог знает каких времен, дожидаясь появления кибернетических чудес? Не можем ли мы сами в меру своей проницательности попытаться представить себе личность поэта, заново прочтя и перечтя его произведения, угадывая в его творениях его самого? Привлекая при этом на помощь воспоминания его современников: друзей и врагов, приятелей и знакомых. Проникая в дух эпохи, в дух времени, которым поэт дышал. Прослеживая ход его размышлений, становясь его современником, другом его друзей и врагом его врагов?

Прежде всего, каким он был внешне? Как он выглядел, этот "удивительный Александр Сергеевич" (так назвал поэта его друг Павел Воинович Нащокин)?

Сохранилось несколько портретов поэта, написанных при его жизни в разные периоды. Начиная с известной гравюры Е. И. Гейтмана, где Пушкин почти дитя, "отрок с огненной печатью, с тайным заревом лучей" (П. А. Вяземский). Рисунок для этой гравюры писался неизвестным художником, очевидно, по памяти, а не с натуры. Он изображает поэта, каким художник представлял его себе. Сам поэт так отозвался о гравюре:

"Александр Пушкин мастерски литографирован, но не знаю, похож ли..."

Хорошо известны и работы, сделанные художниками с натуры: это рисунок Ж. Вивьена (1827); литография Г. Гиппиуса (1827 - 1828), акварель П. Ф. Соколова (1830), наконец, портреты прославленных мастеров В. А. Тропинина и О. А. Кипренского.

Портреты Тропинина и Кипренского, конечно, лучшие пушкинские изображения. Они передают нам черты лица своеобразного, но прекрасного, одухотворенного. У Тропинина к тому же - это человек, овеянный славой, несколько даже величественный, романтический; у Кипренского лицу поэта придано выражение какой-то трогательной непосредственности, ранимости даже, готовности на все мгновенно и искренне, сердечно отозваться. Тут образ поэта, увиденного через его поэзию. Пушкину нравился этот портрет, но он воспринимал его тоже скорее как свой поэтический облик, нежели как реальное изображение. В послании к Кипренскому он писал:

Любимец моды легкокрылой,

Хоть не британец, не француз,

Ты вновь создал, волшебник милый,

Меня, питомца чистых муз,

И я смеюся над могилой,

Ушед навек от смертных уз.

Себя как в зеркале я вижу,

Но это зеркало мне льстит.

Оно гласит, что не унижу

Пристрастья важных аонид.

Так Риму, Дрездену, Парижу

Известен впредь мой будет вид.

Художник увековечил поэта, и поэт хорошо понимает, что бессмертный лик - это лик его бессмертной поэзии и что его обыденному человеческому облику это зеркало, конечно, льстит.

Насчет своей внешности Пушкин не очень обольщался, что видно уже по многочисленным автопортретам на страницах его рукописей. Он часто утрирует характерные особенности своего негроидного лица: приплюснутый нос, заостренный наподобие гусиного пера, толстые губы, несколько скошенный, убегающий назад подбородок - все это обычно в ореоле кудрей и бакенбард. Пушкин был мастером шаржированных портретов, умел несколькими штрихами передать самое характерное в лице знакомых и друзей: мы безошибочно узнаем Кюхельбекера, Вяземского, Дельвига, Пестеля, Воронцовых. И ц автопортреты его стоит вглядеться, они почти не повторяют друг друга, каждый вносит нечто чуть уловимо новое в наше представление об облике поэта.

Пушкин внимательно всматривается в свое изображение. Он рисует юношеский профиль с длинными кудрями, на другом рисунке он изображает себя бритоголовым, каким был в 1818 - 1819 годах. Мы видим его то в папахе черкеса, то в костюмах эпохи Великой французской революции, то монахом, искушаемым чертом, то придворным арапом, то в лавровом венке. Наконец, поэт изображает себя таким, каким он представлял себя в глубокой старости: с лицом, покрытым морщинами, с лысой головой, кое-где сохранившей жалкие остатки волос.

Все же портреты, автопортреты, зарисовки с натуры, скульптурные памятники не могут удовлетворить нашего желания увидеть Пушкина не в виде шаржа и не статуей полубога с хрестоматийным глянцем, а живым, обычным человеком, увидеть, как он двигается, улыбается, грустит, гневается, шутит.

Кинокамеры, увы, тогда не существовало. Но своего рода "кинокадры" о Пушкине до нас все же дошли. Это "кинокадры" воспоминаний о нем современников, в которых передано непосредственное впечатление о поэте самых различных людей. Мы видим поэта глазами этих людей, слышим его, ощущаем. Мы отдаем себе отчет, что в этих воспоминаниях, впечатлениях, конечно же, много субъективного, личного, так что нередко эти живые свидетельства явно друг другу противоречат. И требуется сопоставление, анализ, интуиция для отбора жизненно верного от фальшивого и наносного, требуется знание людей, которые писали о Пушкине, и особенностей их взаимоотношений с поэтом. В результате достигается "эффект присутствия": облик поэта начинает оживать в нашем воображении, становиться земным и объемным - объемным именно потому, что увиден многими глазами, с разных "ракурсов", с разной нравственной и человеческой высоты, во множестве жизненных ситуаций.

Первые "кадры" переносят нас в раннее детство поэта. Он был толст, неповоротлив, молчалив - "увалень". Но, достигнув семилетнего возраста, изменился, "стал резов и шаловлив" (О. С. Павлищева - сестра поэта).

Одна из московских приятельниц Пушкиных вспоминала: "...Саша был большой увалень и дикарь, кудрявый мальчик... со смуглым личиком, не скажу, чтобы приглядным, но с очень живыми глазами, из которых искры так и сыпались. Иногда мы приедем, а он сидит в зале в углу, огорожен кругом стульями: что-нибудь накуролесил и за то оштрафован, а иногда и он с другими пустится в плясы, да так как очень он был неловок, то над ним кто-нибудь посмеется, вот он весь покраснеет, губу надует, уйдет в свой угол и во весь вечер ею со стула никто тогда не стащит: значит, его за живое задели, и он обиделся; сидит одинешенек. Не раз про него говаривала Марья Алексеевна: "Не знаю, матушка, что выйдет из моего старшего внука: мальчик умен и охотник до книжек, а учится плохо, редко, когда урок свой сдаст порядком, то его не расшевелишь, не прогонишь играть с детьми, то вдруг так развернется и расходится, что его ничем и не уймешь; из одной крайности в другую бросается, нет у него средины.

Бог знает, чем все это кончится, ежели он не переменится". Бабушка, как видно, больше других его любила, но журила порядком: "Ведь экой шалун ты какой, помяни ты мое слово, не сносить тебе своей головы". Не знаю, каков он был потом, но тогда глядел рохлей и замарашкой, и за это ему тоже доставалось... На нем всегда было что-то и неопрятно, и сидело нескладно" (Е. П. Янькова)2.

Словом, ребенок как ребенок, редко о ком не скажешь того же самого.

Проходит два-три года, и мы видим Пушкина глазами его будущего друга Ивана Пущина на вступительных экзаменах в Царскосельский лицей: "Вошел какой-то чиновник с бумагой в руке и начал выкликать по фамилиям. Я слышу: Александр Пушкин! - выступает живой мальчик, курчавый, быстроглазый, тоже несколько сконфуженный"3.

Порывистый, импульсивный, неожиданный в своих реакциях, "вспыльчивый до бешенства", с "необузданными африканскими страстями" (М. Корф)2, резкий в симпатиях и антипатиях - таким мы видим Пушкина по воспоминаниям преподавателей и воспитанников Лицея.

- Да что он вам дался, - в сердцах воскликнул учитель чистописания Ф. П. Калинич, когда его впоследствии расспрашивали о Пушкине, - шалун был и больше ничего!2 Под коллективным письмом к инспектору Лицея Пушкин однажды подписался премило: "Егаза Пушкин".

Черты эти сохранились у Пушкина и в более позднем возрасте. Известная актриса А. М. Каратыгина познакомилась с ним уже после окончания им Лицея и вспоминала, как "Саша Пушкин" смешил всех своею резвостью и шаловливостью. "Бывало, ни минуты не посидит спокойно на месте; вертится, прыгает, пересаживается, перероет рабочий ящик матушки, спутает клубки гаруса в моем вышиванье, разбросает карты в гранпасьянсе, раскладываемом матушкою... "Да уймешься ли ты, стрекоза! - крикнет, бывало, моя Евгения Ивановна, - перестань, наконец!" Саша минуты на две приутихнет, а там опять начинает проказничать. Как-то матушка пригрозилась наказать неугомонного Сашу: "остричь ему когти" - так называла она его огромные, отпущенные на руках ногти. "Держи его за руку, - сказала она мне, взяв ножницы, - а я остригу!" Я взяла Пушкина за руку, но он поднял крик на весь дом, начал притворно всхлипывать, стонать, жаловаться, что его обижают, и до слез рассмешил нас...

В 1818 году, после жестокой горячки, ему обрили голову, и он носил парик. Это придавало какую-то оригинальность его типичной физиономии и не особенно ее красило. Как-то в Большом театре он вошел к нам в ложу. Мы усадили его в полной уверенности, что здесь наш проказник будет сидеть смирно. Ничуть не бывало! В самой патетической сцене Пушкин, жалуясь на жару, снял с себя парик и начал им обмахиваться как веером. Это рассмешило сидевших в соседних ложах, обратило на нас внимание и находившихся в креслах. Мы стали унимать шалуна, он же со стула соскользнул на пол и сел у нас в ногах, прячась за барьер; наконец кое-как надвинул парик на голову, как шапку: нельзя было без смеха глядеть на него!"4

Одни называли его стрекозой, сверчком, искрой, другие - менее доброжелательные - обезьяной, мартышкой, смесью обезьяны с тигром. Одним он казался прекрасным, другим - чуть ли не уродцем. Пушкин и сам готов был поверить в свое безобразие и тяжело, болезненно переживал это, иногда, впрочем, подсмеиваясь над своей внешностью. Он говаривал, что им можно "стращать как букою". В послании "Юрьеву", описывая красоту своего друга "тебе в удел очарованье, и черный ус, и взгляд живой", - поэт противопоставляет себя:

А я, повеса вечно праздный,

Потомок негров безобразный,

Взращенный в дикой простоте...

Молоденькая петербургская красавица Аннет Оленина, которая едва не стала невестой Пушкина, увидела его в 1827 году на балу. "Бог, даровав ему гений единственный, не наградил его привлекательной наружностью. Лицо его было выразительно, конечно, но некоторая злоба и насмешливость затмевали тот ум, который виден был в голубых или, лучше сказать, стеклянных глазах его. Арапский профиль, заимствованный от поколения матери, не украшал лица его. Да и прибавьте к тому ужасные бакенбарды, растрепанные волосы, ногти, как когти, маленький рост, жеманство в манерах, дерзкий взор на женщин, которых он отличал своей любовью, странность нрава природного и принужденного и неограниченное самолюбие - вот все достоинства телесные и душевные, которые свет придавал русскому поэту XIX столетия"4.

Отталкиваясь от такого рода свидетельств, Валерий Брюсов в книге "Мой Пушкин" подытожил: "Итак, вот каким мы должны представлять себе Пушкина: невысокий, вертлявый человечек, с порывистыми движениями, с нисколько не замечательным лицом, смуглым, некрасивым, на котором поминутно оскаливались большие зубы"5.

Суждение явно одностороннее и нарочитое, не учитывающее свидетельств совсем иного рода.

Юная Екатерина Смирнова (Синицина) увидела Пушкина почти в то же время, что и юная Оленина: "Пушкин был очень красив; рот у него был очень прелестный, с тонко и красиво очерченными губами и чудные голубые глаза. Волосы у него были блестящие, густые и кудрявые, как у мерлушки, немного только подлиннее. Ходил он в черном сюртуке. На туалет обращал он большое внимание. В комнате, которая служила ему кабинетом, у него было множество туалетных принадлежностей, ногтечисток, разных щеточек и т. п."4.

А вот впечатление, вынесенное мужчиной: "Как теперь вижу его, живого, простого в обращении, хохотуна, очень подвижного, даже вертлявого, с великолепными большими, чистыми и ясными глазами, в которых, казалось, отражалось все прекрасное в природе, с белыми, блестящими зубами, о которых он очень заботился, как Байрон. Он вовсе не был смугл, ни черноволос, как уверяют некоторые, а был вполне белокож и с вьющимися волосами каштанового цвета. В детстве он был совсем белокур, каким остался брат его Лев. В его облике было что-то родное африканскому типу; но не было того, что оправдывало бы его стих о самом себе:

Потомок негров безобразный.

Напротив того, черты лица были у него приятные, и общее выражение очень симпатичное. Его портрет, работы Кипренского, похож безукоризненно. В одежде и во всей его наружности была заметна светская заботливость о себе" (М. В. Юзефович)4.

В. А. Нащокина, жена друга поэта, была несколько другого мнения о портретах Пушкина. "Я видела много его портретов, но с грустью должна сознаться, что ни один из них не передал и сотой доли духовной красоты его облика - особенно его удивительных глаз.

Это были особые, поэтические задушевные глаза, в которых отражалась вся бездна дум и ощущений, переживаемых душою великого поэта. Других таких глаз я во всю мою долгую жизнь ни у кого не видала.

Говорил он скоро, острил всегда удачно, был необыкновенно подвижен, весел, смеялся заразительно и громко, показывая два ряда ровных зубов, с которыми белизной могли равняться только перлы"4.

Одни мемуаристы пишут: "лицом настоящая обезьяна", другие "необыкновенно красив". Третьи замечают, что, некрасивое само по себе, лицо поэта преображается, одухотворенное мыслью и сильным чувством. Вероятно, они ближе всего к истине.

Д. Ф. Фикельмон, описывая жену поэта - красавицу Наталью Николаевну, замечает: "Он очень в нее влюблен, рядом с ней его уродливость еще более поразительна, но когда он говорит, забываешь о том, чего ему недостает, чтобы быть красивым, его разговор так интересен, сверкающий умом, без всякого педантства"4.

Эта способность поэта не только самому совершенно преображаться за интересной беседой, за чтением стихов, но и преображать всю аудиторию, электризуя и возбуждая ее, великолепно передана М. П. Погодиным, который был свидетелем и слушателем чтения Пушкиным своего "Бориса Годунова". Погодин рассказывает, как, собравшись у Д. В. Веневитинова, поэты, журналисты с "трепещущим сердцем ожидали Пушкина. Наконец в двенадцать часов он является...

Ожидаемый нами величавый жрец высокого искусства - это был среднего роста, почти низенький человечек, с длинными, несколько курчавыми по концам волосами, без всяких притязаний, с живыми быстрыми глазами, вертлявый, с порывистыми ужимками, с приятным голосом, в черном сюртуке, в темном жилете, застегнутом наглухо, в небрежно завязанном галстуке... Мы услышали простую, ясную, внятную и вместе пиитическую, увлекательную речь. Первые явления мы выслушали тихо и спокойно или, лучше сказать, в каком-то недоумении. Но чем дальше, тем ощущения усиливались. Сцена летописателя с Григорием просто всех ошеломила. Что было со мною, я и рассказать не могу. Мне показалось, что родной мой и любезный Нестор поднялся из могилы и говорит устами Пимена: мне послышался живой голос древнего русского летописателя. А когда Пушкин дошел до рассказа Пимена о посещении Кириллова монастыря Иоанном Грозным, о молитве иноков: "Да ниспошлет господь покой его душе, страдающей и бурной", - мы все просто как будто обеспамятели. Кого бросало в жар, кого в озноб. Волосы поднимались дыбом. Не стало сил воздерживаться. Один вдруг вскочит с места, другой вскрикнет. У кого на глазах слезы, у кого улыбка на губах. То молчание, то взрыв восклицаний, например, при стихах Самозванца:

Тень Грозного меня усыновила,

Димитрием из гроба нарекла,

Вокруг меня народы возмутила

И в жертву мне Бориса обрекла.

Кончилось чтение. Мы смотрели друг на друга долго и потом бросились к Пушкину. Начались объятия, поднялся шум, раздался смех, полились слезы, поздравления. "Эван, эвое, дайте чаши!" Явилось шампанское, и Пушкин одушевился, видя такое свое действие на избранную молодежь"4.

С. П. Шевыреву поэт за чтением Годунова показался красавцем. Да и трудно было видеть, слышать Пушкина и не восхищаться им.

А как он умел смеяться! Известный живописец Брюллов, знавший поэта, заметил как-то даже с завистью:

- Какой Пушкин счастливец! Так смеется, что словно кишки видны.

"Когда Пушкин хохотал, звук его голоса производил столь же чарующее впечатление, как и его стихи" (А. С. Хомяков)4.

Все добродушие Пушкина, вся его сердечная и искренняя натура выплескивалась в этом смехе. Смех был его потребностью. Он был мастером на веселые розыгрыши и подшучивания. Рассказы о его выходках и проделках ходили по всей России.

Будучи в Кишиневе, он написал "Черную шаль", песня скоро стала знаменитой, ее знали все, искали прототипов для "младой гречанки" и "армянина". В компании Пушкин непременно принимался разыгрывать старого армянина А. М. Худобашева, человека "чрезвычайно маленького роста, как-то переломленного набок", с неестественно огромным носом: Пушкин с особым выражением читал "Черную шаль", бросая на Худобашева грозные взгляды. Худобашев всерьез относился ко всему этому, важничал, сердился. Пушкин же изображал обманутого, требовал удовлетворения, бросал Худобашева на диван и садился на него верхом, приговаривая: "Не отбивай у меня гречанок!"4 В другой раз, проезжая по одной из многолюдных улиц Кишинева, Пушкин увидел в окне хорошенькую головку, тут же дал лошади шпоры и въехал на самое крыльцо. Девушка упала в обморок, родители пожаловались генералу Инзову, наместнику Бессарабии. Тот оставил Пушкина на два дня без сапог. Тогда Пушкин стал демонстративно разгуливать по городу в национальных костюмах: то оденется турком - в широчайших шароварах, в сандалиях и с феской на голове, важно покуривая трубку, то явится греком, евреем, цыганом...

- Какой ты шалун, Пушкин, - сетовал добрейший Инзов, - мне с тобой одним больше хлопот, чем всех забот по службе2.

Частенько поэт подтрунивал над дамами, прикидываясь страстно влюбленным. В квартиру его московского друга П. В. Нащокина приезжала гостить некая "кузина" - недалекая и некрасивая старая дева, воображавшая, что она неотразима. Пушкин заметил эту ее слабость и, когда появлялась "кузина", вздыхал, бросал на нее пламенные взоры, становился перед ней на колени, осыпал комплиментами и умолял окружающих оставить их вдвоем. "Кузина" млела от восторга и часто роняла платок, чтобы доставить поэту удовольствие поднять его. Окружающие потихоньку давились от смеха. "Кузина" же теряла голову и, когда Пушкин уезжал из Москвы, всем по секрету рассказывала, что бедный поэт безнадежно влюблен в нее и расстался с ней со слезами на глазах.

При всем при том Пушкин отнюдь не обладал характером легким, ветреным и беспечным, как это можно вообразить по его "анакреонтическим" стихам, не был завзятым весельчаком, хохотуном и балагуром. Напротив, его нередко можно было увидеть задумчивым, молчаливым, даже мрачным.

Он легко впадал в меланхолию, приговаривая: "Грустно, тоска!" Другу он признавался: "Если б знал, как часто я бываю подвержен так называемой хандре". Жене как-то писал: "Скучно, моя радость, вот припев моей жизни". С возрастом эти приступы грусти становились чаще: для этого были причины. И самый смех его, его шутливые выходки были потребностью в разрядке от душевной смуты.

Таким мы видим его, например, в воспоминаниях барона Е. Ф. Розена: "Он был характера весьма серьезного и склонен, как Байрон, к мрачной душевной грусти; чтоб умерять, уравновешивать эту грусть, он чувствовал потребность смеха; ему ненадобно было причины, нужна была только придирка к смеху! В ярком смехе его почти всегда мне слышалось нечто насильственное, и будто бы ему самому при этом невесело на душе.

Неожиданное, небывалое, фантастически-уродливое, физически-отвратительное, не в натуре, а в рассказе, всего скорее возбуждало в нем этот смех..."4.

Неуравновешенность, частые перепады настроения, сильная эмоциональная возбудимость определяли характер Пушкина и странности его поведения: "Переходы от порыва веселья к припадкам подавляющей грусти происходили у Пушкина, по словам его сестры, внезапно, как бы без промежутков... Он мог разражаться и гомерическим смехом и горькими слезами, когда ему вздумается по ходу его воображения. Стоило ему только углубиться в посещавшие его мысли. Не раз он то смеялся, то плакал, когда олицетворял их в стихах".

Бури страстей владели им и бросали из одной крайности в другую.

Необузданный Вакх и лучезарный Аполлон словно вели борьбу в его душе.

Буйство эмоциональной стихии - с тягой к гармонии, прекрасному, цельному, уравновешенному. В этой борьбе Аполлон всегда побеждал, более того, Пушкин заставлял и Вакха в себе служить своему Аполлону.

Однако окружающим чаще всего бросались в глаза именно "чудачества" Пушкина, его эксцентричность. Непосредственность поэта казалась чопорной публике вызовом общественной нравственности.

Забавно, например, читать в воспоминаниях князя Е. О. Палавандова, как он был прямо-таки шокирован поведением Пушкина в Тифлисе в 1829 году: "Ежедневно производил он странности и шалости, ни на кого и ни на что не обращая внимания". Какие же это странности и шалости?

Оказывается, вот какие: на базаре видели, как Пушкин шел, обнявшись с татарином, в другое время он "переносил в открытую стопку чурехов", выходил на улицу в шинели, накинутой прямо на белье, покупал груши и - о ужас! - "тут же в открытую, не стесняясь никем, поедал их".

И это далеко не все. Он "якшается на базарах с грязным рабочим муштандом и только что не прыгает в чехарду с уличными мальчишками"2.

Самое же поразительное было для Палавандова то, что поэт на обеде у главнокомандующего, графа Паскевича, перед которым все трепетали, вел себя совершенно на равных: "То подойдет к графу, то обратится к графине, скажет им что-нибудь на ухо, те рассмеются, а графиня просто прыскала от смеха". Все это, по простодушному заключению Палавандова, казалось тем более поразительным и загадочным, что "даже генераладъютанты выбирали время и добрый час", чтобы обратиться к главнокомандующему с докладами. "А тут, помилуйте, какой-то господин безнаказанно заигрывает с этим зверем и даже смешит его. Когда указали, что он русский поэт, начали смотреть на него, по нашему обычаю, с большею снисходительностью"2.

Когда читаешь воспоминания о нем, его переписку с друзьями, знакомыми и близкими, то так и вертится в голове одно только слово, обнимающее, кажется, все:

Какой милый человек! Как мил он в своем озорстве и гневе, в приязни и неприязни. Как мил он даже в поступках, которые отнюдь нельзя назвать образцом для подражания (а таких было немало в его бурной молодости). Но и как резок, гневен, надменен, неприступен он по отношению к людям чванливым, пустым, самовлюбленным!

Пушкин готов был намеренно посмеяться над ханжами и эпатировать обывателей, к какому бы кругу они ни принадлежали. Напыщенное самодовольство особенно его задевало за живое. Таким людям Пушкин не прощал бесцеремонности и умел отхлестать их эпиграммами.

Так было, например, в Кишиневе на одном из обедов у Инзова, где громче всех разглагольствовал некий И. Н. Ланов. Это был довольно важный по должности чиновник, с характерной наружностью: лысый, толстый, с большим брюхом, с широким, красным, словно вином налитым лицом. Он, почитая себя важной птицей, держался самодовольно, полагал, что имеет исключительное право вести за столом разговор и требовать к себе внимания. Ланов на этот раз распространялся на тот счет, что вино - лучшее средство от болезней.

" - Особенно от горячки, - заметил, посмеиваясь, Пушкин.

- Да, таки и от горячки, - возразил чиновник с важностью, - вот-с, извольте-ка слушать: у меня был приятель, некто Иван Карпович, отличный, можно сказать, человек, лет десять секретарем служил; так вот он-с просто нашим вичцом от чумы себя вылечил: как хватил две осьмухи, так как рукой сняло. - При этом чиновник зорко взглянул на Пушкина, как бы спрашивая: ну, что вы на это скажете?

У Пушкина глаза сверкнули; удерживая смех и краснея, он отвечал:

- Быть может, но только позвольте усомниться.

- Да чего тут позволить, - возразил грубо чиновник, - что я говорю, так - так; а вот вам, почтеннейший, не след бы спорить со мною, оно както не приходится.

- Да почему же? - спросил Пушкин с достоинством.

- Да потому, что между нами есть разница.

- Что ж это доказывает?

- Да то, сударь, что вы еще молокосос.

- А, понимаю, - смеясь, заметил Пушкин, - точно есть разница:

я молокосос, как вы говорите, а вы виносос, как я говорю" (В. П. Горчаков)4.

Все расхохотались, а Ланов просто ошалел от обиды. Дело чуть не дошло до дуэли. Пушкин удовлетворился тем, что отхлестал Ланова такой эпиграммой:

Бранись, ворчи, болван болванов,

Ты не дождешься, друг мой Ланов,

Пощечин от руки моей.

Твоя торжественная рожа

На бабье гузно так похожа,

Что только просит киселей.

В положении ссыльного, почти без средств к существованию, поэт болезненно остро воспринимал все, что задевало его самолюбие. Он часто взрывался из-за пустяков, бросая направо и налево вызовы на дуэли, демонстрируя полное презрение к смертельной опасности и словно нарочно испытывая судьбу.

Играя однажды в карты, он публично обвинил одного из офицеров - Зубова - в том, что тот играл "наверное", то есть нечестно. Была назначена дуэль. Пушкин явился на место поединка с горстью черешен и картинно поплевывал косточками, пока Зубов целился. "Зубов стрелял первый и не попал.

- Довольны ли вы? - спросил его Пушкин, которому пришел черед стрелять. Вместо того, чтобы требовать выстрела, Зубов бросился с объятиями. - Это лишнее, - заметил ему Пушкин и, не стреляя, удалился"2.

Подобных дуэлей у Пушкина было несколько. И даже бывалые офицеры удивлялись спокойной храбрости и самообладанию поэта. Полковник Старов после дуэли сказал ему:

- Вы так же хорошо стоите под пулями, как хорошо пишете2.

Вспыльчивый и резкий, готовый всегда наговорить обидчику действительному или мнимому - дерзостей, он был отходчив, никогда не копил в себе злобы, уже через короткое время жалел об инциденте, корил себя за невоздержанность, искал путей к примирению и был счастлив, если "все образовывалось".

Пушкин обладал способностью отдаваться всему с упоением и без остатка, от всей полноты души. Всегда - "дитя настроения", всегда - во власти "мимотекущей минуты" (П. А. Вяземский), он если попадал на дружескую пирушку, то веселился больше всех, на балах он с тем же азартом предавался танцам, что и игре за карточным столом, проигрывался без сожаления в пух и прах. Если ревновал, то мог пробежать несколько часов под палящим солнцем, влюблялся он, как сам признавался, "более или менее во всех хорошеньких женщин".

Однажды он побывал в цыганском таборе, заслушался цыганских песен, влюбился без памяти в "дикую красавицу" Земфиру да, недолго думая, и ушел с этим табором недели на две. Поэма "Цыганы" во многом автобиографична. Как и в поэме, дело кончилось трагически, только зарезал Земфиру не гордый пришелец, а молодой ревнивец-цыган.

За многочисленные бессарабские истории П. А. Вяземский очень точно прозвал своего друга "Бес Арабским" Пушкиным.

Со стороны могло показаться, что жизнь Пушкина - цепь сплошных удовольствий, пирушек, балов, волокитств. Но с той же полной самоотдачей и упоением, с какой предавался он "забавам суетного света", умел он и трудиться, никогда, впрочем, не распространяясь в свете о своих занятиях. Послушать Пушкина, так можно было вообразить, что стихи его писались сами собой, а он, "повеса вечно праздный", только тем и озабочен, чтоб предаваться "неге", "лени", "рассеянной жизни", "пирам и наслажденьям".

Но это не более как привычный набор поэтических символов, характеризующих принадлежность к обители муз - к Парнасу. Лень, праздность, нега считались, по традиции, столь же необходимыми для поэта, как для воина - дерзание, мужество, ратные подвиги. Тем самым подчеркивалось особое положение поэта в свете, его чуждость суетности мирских дел, его причастность к миру возвышенному, прекрасному, его призвание к служению Аполлону. И это надо иметь в виду, когда мы, например, читаем у Пушкина:

О вы, любезные певцы,

Сыны беспечности ленивой,

Давно вам отданы венцы

От музы праздности счастливой.

На самом деле то, что отличало этого шутника, бретера, повесу, доброго малого от таких же дворянских сынков, прожигателей жизни, которых во множестве рождала земля русская, то, что делало его Пушкиным, - это интенсивнейший, ежедневный поэтический труд, беспрестанная работа саморазвития, самосовершенствования, расширения своих познании.

Он умудрялся работать везде и всюду: в гостях, во время путешествий - в кибитке, за столиком - в трактирах, и днем и ночью. И. П. Липранди, с которым Пушкин путешествовал по Бессарабии, записал у себя в дневнике: "Я возвратился в полночь, застал Пушкина на диване с поджатыми ногами, окруженного множеством лоскутков бумаги... Опорожнив графин систовского вина, мы уснули. Пушкин проснулся ранее меня.

Открыв глаза, я увидел, что он сидел на вчерашнем месте, в том же положении, совершенно еще не одетый, и лоскутки бумаги около него. В этот момент он держал в руках перо, которым как бы бил такт, читая что-то; то понижал, то подымал голову"4.

В других мемуарах того же времени читаем: "Разговаривая и споря с приятелем, Пушкин всегда держал в руках перо или карандаш, которым набрасывал на бумагу карикатуры всякого рода с соответственными надписями внизу; или хорошенькие головки женщин и детей, большею частью друг на друга похожие. Но довольно часто вдруг в середине беседы он смолкал, оборвав на полуслове свою горячую речь и, странно повернув к плечу голову, как бы внимательно прислушиваясь к чему-то внутри себя, долго сидел в таком состоянии неподвижно. Затем с таким же выражением напряженного к чему-то внимания он снова принимал прежнюю позу у письменного стола и начинал быстро и непрерывно водить по бумаге пером, уже, очевидно, не слыша и не видя ничего ни внутри себя, ни вокруг. В таких случаях хозяин квартиры со спокойной совестью уходил в соседнюю комнату спать, ибо наверное знал, что гость уже ни единого слова не скажет до света и будет без перерыва писать до тех пор, пока перо само не вывалится из рук его, а голова не упадет в глубоком сне тут же на столе" (Е. Д. Францева)2.

Работая как одержимый, Пушкин находился в состоянии необычайного нервного напряжения. И не дай бог ему в это время помешать, он выходил из себя, впадая в бешенство. Один из молдаван наблюдал, как Пушкин с криком и сжатыми кулаками бросился на молодого парня, который пришел от генерала Инзова с приглашением на обед. После этого Пушкин просил Инзова раз навсегда не беспокоить его во время занятий. Поэтому, когда впоследствии кого-нибудь из прислуги посылали за Пушкиным, то они предварительно прокрадывались к окну, высматривали, что Пушкин делает. Если он работал, то никто из прислуги не решался переступить порог.

Именно в кишиневский период, который породил столько легенд о легкомыслии Пушкина, он, по его собственным словам, "отвыкнув от пиров", "познал и тихий труд и жажду размышлений", "чтоб в просвещении стать с веком наравне".

Именно здесь, в Молдавии, Пушкин написал "Гавриилиаду", "Братьев разбойников", "Кавказского пленника", "Бахчисарайский фонтан", задумал и начал "Евгения Онегина", создал множество лирических шедевров.

Здесь развился и окреп его гений.

Когда обстоятельства или болезнь не позволяли Пушкину работать, это угнетало его больше всего, он места себе не находил и бывал "зол на целый свет". Как часто потом, в петербургский период жизни, он рвался в деревню, чтобы "засесть стихи писать", как радовался поездкам в Михайловское, в Болдино, когда можно было, наконец, отвлечься от суеты сует и целиком отдаться работе, творчеству, поэзии. Без длительного творческого уединения он буквально задыхался.

Творчество было не только его призванием, но и первейшей жизненной потребностью, содержанием его жизни. Это понимали далеко не все из его окружения. И нужно было знать поэта так, как знал его проницательнейший Вяземский, чтобы написать о нем: "Движимый, часто волнуемый мелочами жизни, а еще более внутренними колебаниями не совсем еще установившегося равновесия внутренних сил, он мог увлекаться или уклоняться от цели... Но при нем, но в нем глубоко таилась охранительная и спасительная нравственная сила. Еще в разгаре самой заносчивой и треволненной молодости, в вихре и разливе разнородных страстей он нередко отрезвлялся и успокаивался на лоне этой спасительной силы. Эта сила была любовь к труду, потребность труда, неодолимая потребность творчески выразить, вытеснить из себя ощущения, образы, чувства, которые из груди его просились на свет божий и облекались в звуки, краски, в глаголы, очаровательные и поучительные. Труд был для него святыня, купель, в которой исцелялись язвы, обретали бодрость и свежесть немощь уныния, восстановлялись расслабленные силы. Когда чуял он налет вдохновения, когда принимался за работу, он успокаивался, мужал, перерождался. Эта живительная, плодотворная деятельность иногда притаивалась в нем, но ненадолго. Она опять пробуждалась с новою свежестью и новым могуществом. Она никогда не могла бы совершенно остыть и онеметь. Ни года, ни жизнь, с испытаниями своими, не могли бы пересилить ее".

Вспомним, не об этом ли писал и сам Пушкин:

Пока не требует поэта

К священной жертве Аполлон,

В заботах суетного света

Он малодушно погружен;

Молчит его святая лира;

Душа вкушает хладный сон,

И меж детей ничтожных мира,

Быть может, всех ничтожней он.

Но лишь божественный глагол

До слуха чуткого коснется,

Душа поэта встрепенется,

Как пробудившийся орел.

Тоскует он в забавах мира,

Людской чуждается молвы,

К ногам народного кумира

Не клонит гордой головы;

Бежит он, дикий и суровый,

И звуков и смятенья полн...

Отдаваясь светским забавам, поэт остается поэтом, в нем совершается подспудная поэтическая работа, он бессознательно вбирает впечатления, образы, переживания, чтобы потом воплотить все это в стихи. Он черпает поэзию из собственной жизни, из своей радости и боли, из горечи и мучений. И он сам творит беспощадный суд над собственной жизнью и поступками, безжалостно бичует себя за те часы, когда "молчит святая лира", и потому-то он болезненно ощущает, что "меж детей ничтожных мира, быть может, всех ничтожней он".

Умение быть постоянно самым суровым критиком самого себя, своих поступков и своего творчества - черта, которая присуща всякому подлинному таланту, отсутствие которой не позволяет таланту развиться и созреть, эта черта была органически присуща Пушкину. Можно сказать, что благодаря ей Пушкин и сотворил из себя великого человека и великого поэта.

В самом деле, даже большой, незаурядный талант быстро вянет, если его не подгоняет, не толкает вперед внутреннее беспокойство постоянного поиска,-самоирония сомнения и отрицания, если он удовлетворяется первым достигнутым результатом, если он воспламеняется только минутным вдохновением и гнушается кропотливой, черновой работой по отделке, отшлифовке первоначального наброска, если, скажем больше, он не способен перечеркнуть сделанное и начать все снова, стремясь к высшему совершенству.

Неудовлетворенность, беспощадная самокритичность, способность увидеть недостатки, несовершенство сделанного там, где их не видят другие, ферменты роста гения Пушкина.

И потому-то его духовное созревание шло, как у царевича в "Сказке о царе Салтане": "не по дням, а по часам". В 15 лет он уже начал публиковаться в журналах и заслужил восторженное одобрение "метров" русской поэзии. В 20 лет - он известен всей читающей России. В 25 - это вполне зрелый талант и зрелый характер, автор "Евгения Онегина" и "Бориса Годунова". И Рылеев говорит о нем с восхищением и доброй завистью:

"Смотри, как шагает Пушкин! Мы пигмеи по сравнению с ним"6. И каждый следующий год - новый гигантский взлет к совершенству поэтическому, художественному и личностному - через труд, через поиск, творческое горение, через строгую взыскательность к себе, к своему творчеству.

Без постоянного труда "нет истинно великого", заметил как-то поэт.

Сохранившиеся черновые рукописи Пушкина дают представление о том, каким нелегким, иногда мучительным путем шел он в поисках единственно верного эпитета или образа, по нескольку раз перечеркивая, исправляя написанное. Его рукописи - сплошь испещрены помарками, новыми и новыми вариантами словосочетаний.

И вот, наконец, черновики отброшены в сторону, стихи переписаны набело, они легки, изящны, воздушны, грациозны, и кажется, что вылились сами собой, что нет ничего легче, чем написать такое, что они естественны, как первая весенняя травка, проклюнувшаяся сквозь прелые, прошлогодние листы. Ф. М. Достоевский по этому поводу писал своему брату: "Поверь, что легкое, изящное стихотворение Пушкина, в несколько строчек, потому и кажется написанным сразу, что оно слишком долго клеилось и перемарывалось у Пушкина"7.

Как уже говорилось, сам поэт не любил признаваться в своих усердных поэтических трудах, поддерживая в окружающих иллюзию, что он предается лени и праздности, а стихи пишутся по наитию, чуть ли не сами собой:

И пальцы просятся к перу, перо к бумаге, Минута - и стихи свободно потекут...

В нем вообще была заметна эта черта: маскировать, стыдясь и стесняясь, то, что называли "добродетелями", - трудолюбие, усердие, семейную привязанность, нежность к жене и детям. Все эти качества, которыми Пушкин был наделен сполна, он старался камуфлировать напускным цинизмом, гусарской бравадой. Он хотел казаться таким, как все, как та публика, которая, по его собственным словам, не ведает.

Что ум высокий можно скрыть

Безумной шалости под легким покрывалом.

В свое время В. В. Вересаев пытался обосновать версию о двух Пушкиных: один - как он предстает в своей поэзии - светлый, гармоничный и жизнерадостный; другой - в жизни - весь во власти необузданных страстей, с душой, исполненной хаоса, цинизма.

Конечно, Пушкин "не годится в герои нравоучительного романа", и, конечно же, "скучно исследовать личность и жизнь великого человека, стоя на коленях"8. Но видеть жизнь гения только в замочную скважину, радуясь и смакуя минутные слабости великого человека, это вовсе не значит подняться вровень с ним, а напротив, принизить его до обыденного, мизерного, ничтожного!

Сам Пушкин, словно предвидя такого рода биографов своих, писал Вяземскому: "Оставь любопытство толпе и будь заодно с гением... Толпа жадно читает исповеди, записки, etc., потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врете, подлецы: он и мал и мерзок - не так, как вы - иначе".

Гармоничность, пластичность, жизнерадостность своей поэзии Пушкин как бы извлекал из недр собственной души. Конечно, это натура сложная, противоречивая. Он так же, как впоследствии А. Н. Толстой или А. П. Чехов, вел с собой постоянную многолетнюю изнурительную борьбу за душевное самосовершенствование. Борьба эта, правда, молчаливая, о ней мы можем только догадываться по таким, например, пронзительным, исповедальническим строчкам:

Воспоминание безмолвно предо мной

Свой длинный развивает свиток;

И с отвращением читая жизнь мою,

Я трепещу и проклинаю,

И горько жалуюсь, и горько слезы лью,

Но строк печальных не смываю.

С пушкинским лаконизмом здесь сказано о том, чему Толстой посвятил многие страницы своих дневников.

Величие Пушкина как поэта - это величие его личности, которое вовсе не предполагает какой-то одномерности, канонизированности, идеальности, показной образцовости.

Современникам понять величие поэта не удавалось обычно. Многие в свете до самой его смерти почитали Пушкина за шалопая и бонвивана, наблюдая его на балах да за карточным столом и не догадываясь о невидимой для посторонних глаз напряженной духовной жизни. Обманывались даже самые проницательные и близкие Пушкину люди.

Так, в феврале 1833 года Гоголь писал своему приятелю: "Пушкина нигде не встретишь, как только на балах. Там он протранжирит всю жизнь свою, если только какой-нибудь случай, и более необходимость, не затащат его в деревню"9.

Несколько дней спустя П. А. Плетнев, друг и издатель поэта, человек, которому он больше, чем кому-либо, поверял о трудах своих, сообщал В. А. Жуковскому: "Вы теперь вправе презирать таких лентяев, как Пушкин, который ничего не делает, как только утром перебирает в гадком сундуке своем старые к себе письма, а вечером возит жену свою по балам, не столько для ее потехи, сколько для собственной"2.

Пушкин действительно в это время часто выезжает с женой на балы и приемы. В письме к Нащокину он жалуется: "Жизнь моя в Петербурге ни то ни се. Заботы о жизни мешают мне скучать. Но нет у меня досуга, вольной холостой жизни, необходимой для писателя. Кружусь в свете, жена моя в большой моде..."

В эти же самые дни и недели начала 1833 года Пушкин начинает повесть "Капитанская дочка", 6 февраля обрывает работу над "Дубровским", а через три дня обращается в правительственные учреждения с просьбой предоставить ему архивные документы о восстании Пугачева, сам занимается поисками материалов, находящихся в руках частных лиц. Получив два огромных фолианта документов, свыше тысячи страниц, Пушкин за полторы недели, с 25 февраля по 8 марта, тщательно изучил их, сделав в рабочих тетрадях множество выписок и конспектов, и уже через месяц, 25 марта, имеет черновую редакцию первой главы "Истории Пугачева".

Хорош "ленивец"! Да таким усердным работягой ни Гоголь, ни Жуковский, ни тем более Плетнев никогда не бывали!

Требовательный к своему собственному творчеству, Пушкин столь же требовательно и критично относился к произведениям других писателей, особенно друзей и близких. Его критика всегда строга и беспристрастна.

Он прямо и мужественно говорит все, что думает о произведениях друзей, не смягчая упреков, ежели они заслуженны, не боясь обидеть, зная, что на него не обидятся всерьез и надолго. Таковы, например, его отношения с Вяземским.

Но и как искренне радуется он каждому успеху собратьев-писателей, с каким восторгом откликается на эти удачи, щедро оценивая их часто выше собственных.

Дельвигу в 1821 году он пишет: "Ты все тот же - талант прекрасный и ленивый. Долго ли тебе шалить, долго ли тебе разменивать свой гений на серебряные четвертаки. Напиши поэму славную... Поэзия мрачная, богатырская, сильная, байроническая - твой истинный удел - умертви в себе ветхого человека - не убивай вдохновенного поэта".

Вяземскому - в 1822 году: "Но каков Баратынский? Признайся, что он превзойдет и Парни и Батюшкова - если впредь зашагает, как шагал до сих пор, - ведь 23 года счастливцу!"

Дельвигу - в 1823 году: "На днях попались мне твои прелестные сонеты прочел их с жадностью, восхищением и благодарностию за вдохновенное воспоминание дружбы нашей. Разделяю твои надежды на Языкова и давнюю любовь к непорочной музе Баратынского. Жду и не дождусь появления в свет ваших стихов; только их получу, заколю агнца, восхвалю господа - и украшу цветами свой шалаш..."

Бестужеву - в 1824 году, благодаря. за присланные стихи и прозу:

"Ты - все ты: то есть мил, жив, умен. Баратынский - прелесть и чудо, "Признание" - совершенство. После него никогда не стану печатать своих элегий... Рылеева "Войнаровский" несравненно лучше всех его "Дум", слог его возмужал и становится истинно-повествовательным, чего у нас почти еще нет. Дельвиг - молодец. Я буду ему писать. Готов христосоваться с тобой стихами..."

Бестужеву - в 1825 году: "Откуда ты взял, что я льщу Рылееву?

мнение свое о его "Думах" я сказал вслух и ясно; о поэмах его также.

Очень знаю, что я его учитель в стихотворном языке, но он идет своею дорогою. Он в душе поэт. Я опасаюсь его не на шутку и жалею очень, что его не застрелил, когда имел тому случай - да черт его знал. Жду с нетерпением "Войнаровского" и перешлю ему все свои замечания. Ради Христа! чтоб он писал - да более, более!"

В то же время самому Рылееву в лицо он не стесняется говорить суровую правду: "Что сказать тебе о думах? во всех встречаются стихи живые, окончательные строфы "Петра в Острогожске" чрезвычайно оригинальны. Но вообще все они слабы изобретением и изложением. Все они на один покрой: составлены из общих мест... Описание места действия, речь героя и нравоучение. Национального, русского нет в них ничего, кроме имен..."

Подлинный талант - не только не кичлив, но щедр и добр, это пламень, который опаляет, возле которого светло и тепло. Таков был гений Пушкина. Как трогательно стремился он помочь всякому начинающему поэту, писателю, поддержать новичка похвалой - часто даже не заслуженной. Он считал своим долгом "подталкивать" начинающих.

Так он горячо поддержал намерение "кавалерист-девицы" Дуровой написать мемуары и брался сам их редактировать. Он сердечно приветствовал Алексея Кольцова. Он помог Гоголю увериться, утвердиться в своем таланте и призвании и щедро дарил ему замыслы и сюжеты некоторых произведений ("Ревизор", "Мертвые души").

Он, как Моцарт перед бродячим музыкантом, готов был воскликнуть "Чудо!" перед каждым начинающим и подающим надежды поэтом. Так, тепло отнесся он к поэту из крестьян Слепушкину и писал Дельвигу:

"...у него истинный, свои талант; пожалуйста пошлите ему от меня экз.

"Руслана" и моих "Стихотворений" - с тем, чтоб он мне не подражал, а продолжал идти своею дорогою".

М. П. Погодин рассказал в своем дневнике о том, как в 1830 году читал он Пушкину свою пьесу "Марфа Посадница". После чтения первого же действия поэт пришел в восторг, а после третьего "заплакал, сказав:

"Я не плакал с тех пор, как сам сочиняю, мои сцены народные ничто перед вашими. Как бы напечатать ее", - и целовал и жал мне руку"4.

И это автор "Бориса Годунова", трагедии бессмертной, рядом с которой ныне никто и не рискнет поставить "Марфу Посадницу"!

"Особенная страсть Пушкина, - писал С. П. Шевырев, - была поощрять и хвалить труды своих близких друзей. Про Баратынского стихи при нем нельзя было и говорить ничего дурного... Он досадовал на московских литераторов за то, что они разбранили "Андромаху" Катенина, хотя эта "Андромаха" довольно была плохая вещь"4.

Здесь все более или менее верно, за исключением того, что "страсть"

Пушкина поощрять и хвалить объяснялась совсем не только чувством и соображениями литературной солидарности, она часто распространялась и на людей мало знакомых Пушкину. Он всегда готов откликнуться сердцем на чужие беды и страдания. И доброта эта ничего общего с показным милосердием не имеет.

Вот характерный штрих. Получив известие о наводнении в Петербурге в 1824 году, Пушкин пишет брату Льву: "Этот потоп с ума мне нейдет.

Он вовсе не так забавен, как с первого взгляда кажется. Если тебе вздумается помочь какому-нибудь несчастному, помогай из Онегинских денег (имеется в виду гонорар за роман "Евгений Онегин". - Г. В.). Но прошу, без всякого шума, ни словесного, ни письменного".

Лежа на смертном одре и испытывая жесточайшие мучения, он вдруг вспоминает, что из-за дуэли не мог прийти на похороны сына Н. И. Греча, хотя сам Греч - человек из враждебного ему литературного круга. Он просит врача И. Т. Спасского:

- Если увидите Греча, кланяйтесь ему и скажите, что я принимаю душевное участие в его потере2.

Натура непосредственная, открытая для всех добрых человеческих чувств, он обладал способностью притягивать к себе людей. Вокруг него всегда было много друзей, приятелей, нежно, преданно его любящих, потому что нельзя было знать его и не любить, потому что сам он раздаривал себя друзьям и близким. Его гений, ум, сердечность, его время (не говоря уже о деньгах, если они заводились) - все это без остатка принадлежало его друзьям.

Для этого "сгустка эмоций", "сплошного сердца" два самых больших и прекрасных человеческих чувства - любовь и дружба - были и всем содержанием жизни и, можно сказать, самой жизнью. Эти чувства и были неиссякаемым родником его лирической поэзии. Он воспел и возвысил эти чувства, как это не удавалось никому до него, он раскрыл в них разнообразнейшие грани, тончайшие оттенки, переливы и потаенные глубины.

Он рассказал нам о человеческом сердце, о его способности любить и ненавидеть, грустить и радоваться - и всей гамме сопутствующих этому переживаний - много такого, что мы и не знали до Пушкина. Он помог нам осознать богатство и красоту душевных движений. Эмоциональный мир послепушкинских поколений - осознанно или неосознанно для них сформирован под мощным воздействием пушкинской поэзии, пушкинского гения.

Он как будто оставил нам в наследство свое сердце, и оно бьется с тех пор в душе русского, в душе каждого, кто приобщается к пушкинской поэзии. Поэтому так волнующе интересно нам все, что касается не только творчества, но и личности поэта.

Итак, каким же мы видим Пушкина в "кинохронике" воспоминаний и отзывов о нем? Некрасивым и прекрасным, легкомысленным и мудрым, озорным и тоскующим... Видим во всем - человеком живым, распахнуто искренним, немножко взбалмошным и лукавым, бесконечно милым. Он соткан из противоречий, но вся эта пестрая ткань составляет то гармонично целое, чем была его личность, его жизнь, его поэзия.

Что же породило, сформировало гений этого человека, этого "удивительного Александра Сергеевича"? Как и благодаря чему шло его духовное созревание? Вопросы эти, естественно, обращают наше внимание к Лицею.

"ЛИЦЕЙСКАЯ РЕСПУБЛИКА"

Куда бы нас ни бросила судьбина,

И счастие куда б ни повело,

Все те же мы: нам целый мир чужбина;

Отечество нам Царское Село.

(А. ПУШКИН. "19 ОКТЯБРЯ", 1825 г.)

Слова эти выгранены на постаменте памятника юноше Пушкину. Они словно приветствуют вас в садике у входа в Лицей и вводят в его атмосферу, помогают камертонно проникнуться тем особым настроем, который всегда отличает лицейские стихи Пушкина, настроем неповторимо счастливой "младости".

Недавно Лицей вновь открыл свои двери перед посетителями после реставрационных работ, и длинная очередь выстраивается каждый день у высокого крыльца. К нему 12 августа 1811 года привез Василий Львович Пушкин своего племянника на приемные экзамены. Вот лестница, ведущая на третий этаж в круглый зал, в котором 19 октября состоялось торжественное открытие Лицея.

Этот легендарный зал кажется миниатюрным, игрушечным. Как уместилось в нем в тот день такое количество народу - царь, царское семейство, высшие сановники, тридцать будущих воспитанников, их профессора, надзиратели, гувернеры?

Вот классная комната с партами-столиками, расположенными амфитеатром. Экскурсовод покажет места, где сидел Пушкин, чаще всего на "галерке", среди "проштрафившихся":

Пускай опять Вальховский сядет мерный,

Последним я, иль Брольо, иль Данзас.

На третьем этаже - дортуары: длинный коридор, по обе стороны которого комнатки-чуланчики, узенькие, с маленькими окошками. В них - железная кровать, комод, стул, зеркало, у окна конторка, за которой можно писать стоя. Комнатки Пушкина (14) и Пущина (13) - рядом; можно переговариваться через невысокую перегородку.

Здесь безвыездно прошли шесть лет жизни поэта, с 12 до 18 лет. Он был привезен в Лицей почти ребенком, а вышел из него гениальным поэтом. Здесь, в Лицее, совершалось это чудо - созревание великого поэта.

Здесь зазвучала в полный голос его муза, здесь определился строй его мыслей и чувств.

В те дни в таинственных долинах,

Весной, при кликах лебединых,

Близ вод, сиявших в тишине,

Являться муза стала мне.

Домашнее воспитание - будь оно даже идеальным - не могло бы никогда дать поэту всего того, что дал Лицей. Сколько прекрасных стихов посвящено им Лицею, сколько воспитанников и профессоров увековечено в них! И почти ничего светлого о доме, о раннем детстве. Ни одного упоминания о матери и отце. Это просто поразительно. И в этом контрасте обстоятельств его роста и воспитания в семье и в Лицее следует разобраться.

В краткой программе автобиографических записок, среди нескольких строк, посвященных раннему детству, дважды встречается: "мои неприятные воспоминания", "нестерпимое состояние". Как ни странно, он с самого нежного возраста - нелюбимый ребенок в семье, не знает материнской ласки, доброй отцовской руки, всего того, что составляет атмосферу теплого "домашнего очага".

Мать - Надежда Осиповна, внучка Ганнибала, "прекрасная креолка", унаследовала, очевидно от деда, характер резкий, вспыльчивый, эксцентрический. Почему-то с нескрываемым раздражением следила она за неровным поведением своего второго ребенка - Александра (первой была Ольга, третьим - Лев, другие дети умерли в младенчестве) - то беспричинно буйного, то не по летам замкнутого. Она часто наказывала сына и, что еще хуже, по целым месяцам с ним не разговаривала.

Отец - Сергей Львович, отставной статский советник, - вел, как тогда говорили, рассеянный образ жизни, баловался стихами и пользовался репутацией "души обще


Источник: http://www.nnre.ru/literaturovedenie/_tebja_kak_pervuyu_lyubov_kniga_o_pushkine_lichnost_mirovozzrenie_okruzhenie/p1.php



Рекомендуем посмотреть ещё:


Закрыть ... [X]

Генрих Николаевич Волков Тебя, как Первую любовь. КНИГА О Поздравление свахи с годовщиной свадьбы детей

Стих на английском с днем учителя поздравления с Стих на английском с днем учителя поздравления с Стих на английском с днем учителя поздравления с Стих на английском с днем учителя поздравления с Стих на английском с днем учителя поздравления с Стих на английском с днем учителя поздравления с Стих на английском с днем учителя поздравления с Стих на английском с днем учителя поздравления с